70 мин.

Леонид Федун

В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца ирода великого вышел владелец «Спартака» Леонид Федун.

Более всего на свете владелец ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать владельца с рассвета. Владельцу казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя. От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с владельцем в Москву первая когорта двенадцатого молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух. О боги, боги, за что вы наказываете меня?

"Да, нет сомнений! Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Попробую не двигать головой".

На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и владелец, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону.

Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, владелец искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил:

− Подследственный из Тулы? К генеральному директору дело посылали?

− Да, владелец, − ответил секретарь.

− Что же он?

− Он отказался дать заключение по делу и увольнительный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, − объяснил секретарь.

Владелец дернул щекой и сказал тихо:

− Приведите обвиняемого.

И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом владельца человека лет сорока двух. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта красно-белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной. Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта − ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на владельца.

Тот помолчал, потом тихо спросил по-арамейски:

− Так это ты подговаривал народ разрушить ЛУКОЙЛовский храм?

Владелец при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Владелец был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой.

Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить:

− Добрый человек! Поверь мне…

Но владелец, по-прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его:

− Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В ЛУКОЙЛе все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, − и так же монотонно прибавил: − Кентуриона Крысобоя ко мне.

Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион, командующий особой кентурией, Евгений, прозванный Крысобоем, предстал перед владельцем.

Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце.

Владелец обратился к кентуриону по-латыни:

− Преступник называет меня "добрый человек". Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить.

ы

И все, кроме неподвижного владельца, проводили взглядом Евгения Крысобоя, который махнул рукою арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним.

Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из-за его роста, а те, кто видел его впервые, из-за того еще, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его некогда был разбит ударом германской палицы.

Простучали тяжелые сапоги Евгения по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане.

Владельцу захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет.

Выведя арестованного из-под колонн в сад. Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Евгений одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова:

− Спартаковского владельца называть − хозяин. Других слов не говорить.

Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя?

Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло:

− Я понял тебя. Не бей меня.

Через минуту он вновь стоял перед владельцем.

Прозвучал тусклый больной голос:

− Имя?

− Мое? − торопливо отозвался арестованный, всем существом выражая готовность отвечать толково, не вызывать более гнева.

Владелец сказал негромко:

− Мое − мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Твое.

− Дима, − поспешно ответил арестант.

− Прозвище есть?

− Сенатор.

− Откуда ты родом?

− Из поселка Мелиораторы, что под Псковом, − ответил арестант, головой показывая, что там, где-то далеко, направо от него, на севере, есть город Псков.

− Где ты живешь постоянно?

− У меня нет постоянного жилища, − застенчиво ответил арестант, − я путешествую из города в город.

− Это можно выразить короче, одним словом − бродяга, − сказал владелец и спросил: − Знаешь ли грамоту?

− Да.

− Знаешь ли какой-либо язык, кроме русского?

− Знаю. Португальский.

Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым.

Федун заговорил по-португальски:

− Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?

Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он заговорил по-гречески:

− Я, доб… − тут ужас мелькнул в глазах арестанта оттого, что он едва не оговорился, − я, хозяин, никогда в жизни не собирался разрушать здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие.

Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким столом и записывающего показания. Он поднял голову, но тотчас же опять склонил ее к пергаменту.

− Множество разных людей стекается в этот город к празднику. Бывают среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, − говорил монотонно владелец, − а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно:

подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют люди.

− Эти добрые люди, − заговорил арестант и, торопливо прибавив: − хозяин, − продолжал: − ничему не учились и все перепутали, что я говорил.

Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из-за того, что он неверно записывает за мной.

Наступило молчание. Теперь уже оба больных глаза тяжело глядели на арестанта.

− Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, разбойник, − произнес Федун мягко и монотонно, − за тобою записано немного, но записанного достаточно, чтобы тебя уволить.

− Нет, нет, хозяин, − весь напрягаясь в желании убедить, заговорил арестованный, − ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там написано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал.

− Кто такой? − брезгливо спросил Федун и тронул висок рукой.

− Игорь Рабинер, − охотно объяснил арестант, − он был сборщиком податей, и я с ним встретился впервые на дороге в Тарасовку, там, где углом выходит фиговый сад, и разговорился с ним. Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, − тут арестант усмехнулся, − я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово…

Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил удивленный взгляд, но не на арестованного, а на владельца.

− …однако, послушав меня, он стал смягчаться, − продолжал Дима, − наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мной путешествовать…

Федун усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю:

− О, город Москва! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу!

Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Федуна.

− А он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны, − объяснил Дима странные действия Игоря Рабинера и добавил: − И с тех пор он стал моим спутником.

Все еще скалясь, владелец поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу направо, и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: "Уволить его". Изгнать и конвой, уйти из колоннады внутрь дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию.

И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове владельца.

Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном Московском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать.

− Игорь Рабинер? − хриплым голосом спросил больной и закрыл глаза.

− Да, Игорь Рабинер, − донесся до него высокий, мучающий его голос.

− А вот что ты все-таки говорил про храм толпе на базаре?

Голос отвечавшего, казалось, колол Федуну в висок, был невыразимо мучителен, и этот голос говорил:

− Я, хозяин, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины. Сказал так, чтобы было понятнее.

− Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?

И тут владелец подумал: "О, боги мои! Я спрашиваю его о чем-то ненужном на суде… Мой ум не служит мне больше…" И опять померещилась ему чаша с темною жидкостью. "Яду мне, яду!»

И вновь он услышал голос:

− Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.

Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописал слова.

Федун поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Димы, что тот сторонится от солнца.

Тут владелец поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас. Но он тотчас же подавил его своею волею и вновь опустился в кресло.

Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни одного слова.

− Ну вот, все и кончилось, − говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Федуна, − и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, хозяин, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, − арестант повернулся, прищурился на солнце, − позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя.

Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.

Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол.

− Беда в том, − продолжал никем не останавливаемый связанный, − что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, хозяин, − и тут говорящий позволил себе улыбнуться.

Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не верить. Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого владельца при этой неслыханной дерзости арестованного. И этого секретарь представить себе не мог, хотя и хорошо знал владельца.

Тогда раздался сорванный, хрипловатый голос владельца, по-латыни сказавшего:

− Развяжите ему руки.

Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться.

− Сознайся, − тихо по-гречески спросил Федун, − ты великий врач?

− Нет, владелец, я не врач, − ответил арестант, с наслаждением потирая измятую и опухшую багровую кисть руки.

Круто, исподлобья Федун буравил глазами арестанта, и в этих глазах уже не было мути, в них появились всем знакомые искры.

− Я не спросил тебя, − сказал Федун, − ты, может быть, знаешь и латинский язык?

− Да, знаю, − ответил арестант.

Краска выступила на желтоватых щеках Федуна, и он спросил по-латыни:

− Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?

− Это очень просто, − ответил арестант по-латыни, − ты водил рукой по воздуху, − арестант повторил жест Федуна, − как будто хотел погладить, и губы…

− Да, − сказал Федун.

Помолчали, потом Федун задал вопрос по-гречески:

− Итак, ты врач?

− Нет, нет, − живо ответил арестант, − поверь мне, я не врач.

− Ну, хорошо. Если хочешь это держать в тайне, держи. К делу это прямого отношения не имеет. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить…

или поджечь, или каким-либо иным способом уничтожить храм?

− Я, хозяин, никого не призывал к подобным действиям, повторяю. Разве я похож на слабоумного?

− О да, ты не похож на слабоумного, − тихо ответил владелец и улыбнулся какой-то страшной улыбкой, − так поклянись, что этого не было.

− Чем хочешь ты, чтобы я поклялся? − спросил, очень оживившись, развязанный.

− Ну, хотя бы карьерою твоею, − ответил владелец, − ею клясться самое время, так как она висит на волоске, знай это!

− Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, хозяин? − спросил арестант, − если это так, ты очень ошибаешься.

Федун вздрогнул и ответил сквозь зубы:

− Я могу перерезать этот волосок.

− И в этом ты ошибаешься, − светло улыбаясь и заслоняясь рукой от солнца, возразил арестант, − согласись, что перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил?

− Так, так, − улыбнувшись, сказал Федун, − теперь я не сомневаюсь в том, что праздные зеваки в Москве ходили за тобою по пятам. Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты явился в Москву через Спасские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку? − тут владелец указал на свиток пергамента.

Арестант недоуменно поглядел на владельца.

− У меня и осла-то никакого нет, хозяин, − сказал он. − Пришел я в Москву точно через Спасские ворота, но пешком, в сопровождении одного Игоря Рабинера, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Москвее не знал.

− Не знаешь ли ты таких, − продолжал Федун, не сводя глаз с арестанта, − некоего Титова, другого − Ананко и третьего − Саматова?

− Этих добрых людей я не знаю, − ответил арестант.

− Правда?

− Правда.

− А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова "добрые люди"? Ты всех, что ли, так называешь?

− Всех, − ответил арестант, − злых людей нет на свете.

− Впервые слышу об этом, − сказал Федун, усмехнувшись, − но, может быть, я мало знаю жизнь! Можете дальнейшее не записывать, − обратился он к секретарю, хотя тот и так ничего не записывал, и продолжал говорить арестанту: − В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом?

− Нет, я своим умом дошел до этого.

− И ты проповедуешь это?

− Да.

− А вот, например, кентурион Евгений, его прозвали Крысобоем, − он − добрый?

− Да, − ответил арестант, − он, правда, несчастливый человек. С тех пор как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил.

− Охотно могу сообщить это, − отозвался Федун, − ибо я был свидетелем этого. Добрые люди бросались на него, как собаки на медведя.

Германцы вцепились ему в шею, в руки, в ноги. Пехотный манипул попал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, − тебе, философ, не пришлось бы разговаривать с Крысобоем. Это было в бою при Идиставизо, в долине Дев.

− Если бы с ним поговорить, − вдруг мечтательно сказал арестант, − я уверен, что он резко изменился бы.

− Я полагаю, − отозвался Федун, − что мало радости ты доставил бы легату легиона, если бы вздумал разговаривать с кем-нибудь из его офицеров или солдат. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я.

В это время в колоннаду стремительно влетела ласточка, сделала под золотым потолком круг, снизилась, чуть не задела острым крылом лица медной статуи в нише и скрылась за капителью колонны. Быть может, ей пришла мысль, вить там гнездо.

В течение ее полета в светлой теперь и легкой голове владельца сложилась формула. Она была такова: хозяин разобрал дело бродячего философа Димы по кличке Сенатор, и состава преступления в нем не нашел. В частности, не нашел ни малейшей связи между действиями Димы и беспорядками, происшедшими в Москве недавно. Бродячий философ оказался душевнобольным.

Вследствие этого увольнительный приговор Сенатору, вынесенный Малым Синедрионом, владелец не утверждает. Но ввиду того, что безумные, утопические речи Сенатору могут быть причиною волнений в Москве, владелец удаляет Диму из Москвы и подвергает его заключению в Академии Спартака в Сокольниках, то есть именно там, где резиденция владельца.

Оставалось это продиктовать секретарю.

Крылья ласточки фыркнули над самой головой хозяина, птица метнулась к чаше фонтана и вылетела на волю. Владелец поднял глаза на арестанта и увидел, что возле того столбом загорелась пыль.

− Все о нем? − спросил Федун у секретаря.

− Нет, к сожалению, − неожиданно ответил секретарь и подал Федуну другой кусок пергамента.

− Что еще там? − спросил Федун и нахмурился.

Прочитав поданное, он еще более изменился в лице. Темная ли кровь прилила к шее и лицу или случилось что-либо другое, но только кожа его утратила желтизну, побурела, а глаза как будто провалились.

Опять-таки виновата была, вероятно, кровь, прилившая к вискам и застучавшая в них, только у владельца что-то случилось со зрением. Так, померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец; на лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью; запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризною губой. Федуну показалось, что исчезли розовые колонны балкона и кровли Москвы вдали, внизу за садом, и все утонуло вокруг в густейшей зелени Капрейских садов. И со слухом совершилось что-то странное, как будто вдали проиграли негромко и грозно трубы и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянущий слова: "Закон об оскорблении величества…»

Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: "Погиб!", потом:

"Погибли!.." И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то долженствующем непременно быть − и с кем?! − бессмертии, причем бессмертие почему-то вызывало нестерпимую тоску.

Федун напрягся, изгнал видение, вернулся взором на балкон, и опять перед ним оказались глаза арестанта.

− Слушай, Сенатор, − заговорил владелец, глядя на Диму как-то странно: лицо владельца было грозно, но глаза тревожны, − ты когда-либо говорил что-нибудь о спартаковском духе? Отвечай! Говорил?.. Или… не… говорил? − Федун протянул слово "не" несколько больше, чем это полагается на суде, и послал Диму в своем взгляде какую-то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту.

− Правду говорить легко и приятно, − заметил арестант.

− Мне не нужно знать, − придушенным, злым голосом отозвался Федун, − приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придется ее говорить.

Но, говоря, взвешивай каждое слово, если не хочешь не только неизбежной, но и мучительной смерти.

Никто не знает, что случилось с владельцем Спартака, но он позволил себе поднять руку, как бы заслоняясь от солнечного луча, и за этой рукой, как за щитом, послать арестанту какой-то намекающий взор.

− Итак, − говорил он, − отвечай, знаешь ли ты некоего Ловчева из Советского Спорта, и что именно ты говорил ему, если говорил, о духе?

− Дело было так, − охотно начал рассказывать арестант, − позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Ловчевым из Советского Спорта. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил…

− Добрый человек? − спросил Федун, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.

− Очень добрый и любознательный человек, − подтвердил арестант, − он высказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно…

− Светильники зажег… − сквозь зубы в тон арестанту проговорил Федун, и глаза его при этом мерцали.

− Да, − немного удивившись осведомленности владельца, продолжал Дима, − попросил меня высказать свой взгляд на Спартак. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал.

− И что же ты сказал? − спросил Федун, − или ты ответишь, что ты забыл, что говорил? − но в тоне Федуна была уже безнадежность.

− В числе прочего я говорил, − рассказывал арестант, − что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни духа, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть.

− Далее!

− Далее ничего не было, − сказал арестант, − тут вбежали люди, стали меня вязать и повели в тюрьму.

Секретарь, стараясь не проронить ни слова, быстро чертил на пергаменте слова.

− На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть Спартаковского духа! − сорванный и больной голос Федуна разросся.

Владелец с ненавистью почему-то глядел на секретаря и конвой.

− И не тебе, безумный преступник, рассуждать о ней! − тут Федун вскричал: − Вывести конвой с балкона! − и, повернувшись к секретарю, добавил: − Оставьте меня с преступником наедине, здесь государственное дело.

Конвой поднял копья и, мерно стуча подкованными калигами, вышел с балкона в сад, а за конвоем вышел и секретарь.

Молчание на балконе некоторое время нарушала только песня воды в фонтане. Федун видел, как вздувалась над трубочкой водяная тарелка, как отламывались ее края, как падали струйками.

Первым заговорил арестант:

− Я вижу, что совершается какая-то беда из-за того, что я говорил с этим юношей из Советского Спорта. У меня, хозяин, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль.

 

− Я думаю, − странно усмехнувшись, ответил владелец, − что есть еще кое-кто на свете, кого тебе следовало бы пожалеть более, чем Ловчева из Советского Спорта, и кому придется гораздо хуже, чем Ловчеву! Итак, Евгений Крысобой, холодный и убежденный палач, люди, которые, как я вижу, − владелец указал на изуродованное лицо Димы, − тебя били за твои проповеди, разбойники Титов и Ананко, убившие со своими присными четырех солдат, и, наконец, грязный предатель Ловчев − все они добрые люди?

− Да, − ответил арестант.

− И настанет царство истины?

− Настанет, хозяин, − убежденно ответил Дима.

− Оно никогда не настанет! − вдруг закричал Федун таким страшным голосом, что Дима отшатнулся. Так много лет тому назад в долине дев кричал Федун своим всадникам слова: "Руби их! Руби их! Великан Крысобой попался!»

Он еще повысил сорванный командами голос, выкликая слова так, чтобы их слышали в саду: − Преступник! Преступник! Преступник!

А затем, понизив голос, он спросил:

− Дима Сентаор, веришь ли ты в каких-нибудь богов?

− Бог один, − ответил Дима, − в него я верю.

− Ненавистный город, − вдруг почему-то пробормотал владелец и передернул плечами, как будто озяб, а руки потер, как бы обмывая их, − если бы тебя зарезали перед твоим свиданием с Ловчевым из Советского Спорта, право, это было бы лучше.

− А ты бы меня отпустил, хозяин, − неожиданно попросил арестант, и голос его стал тревожен, − я вижу, что меня хотят уволить.

Лицо Федуна исказилось судорогой, он обратил к Диме воспаленные, в красных жилках белки глаз и сказал:

− Ты полагаешь, несчастный, что киевский владелец отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О, боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю! И слушай меня: если с этой минуты ты произнесешь хотя бы одно слово, заговоришь с кем-нибудь, берегись меня! Повторяю тебе: берегись.

− Хозяин…

− Молчать! − вскричал Федун и бешеным взором проводил ласточку, опять впорхнувшую на балкон. − Ко мне! − крикнул Федун.

И когда секретарь и конвой вернулись на свои места, Федун объявил, что утверждает увольнительный приговор, вынесенный в собрании Малого Синедриона преступнику Диму Сенатора, и секретарь записал сказанное Федуном.

Через минуту перед владелецом стоял Евгений Крысобой. Ему владелец приказал сдать преступника начальнику тайной службы и при этом передать ему распоряжение владельца о том, чтобы Дима Сенатор был отделен от других осужденных, а также о том, чтобы команде тайной службы было под страхом тяжкой кары запрещено о чем бы то ни было разговаривать с Димой или отвечать на какие-либо его вопросы.

По знаку Евгения вокруг Димы сомкнулся конвой и вывел его с балкона.

Затем перед владельцем предстал стройный, светлобородый красавец со сверкающими на груди львиными мордами, с орлиными перьями на гребне шлема, с золотыми бляшками на портупее меча, в зашнурованной до колен обуви на тройной подошве, в наброшенном на левое плечо багряном плаще. Это был командующий легионом легат. Его владелец спросил о том, где сейчас находится себастийская когорта. Легат сообщил, что себастийцы держат оцепление на площади перед гипподромом, где будет объявлен народу приговор над преступниками.

Тогда владелец распорядился, чтобы легат выделил из римской когорты две кентурии. Одна из них, под командою Крысобоя, должна будет конвоировать преступников, повозки с приспособлениями для казни и палачей при отправлении на Лысую Гору, а при прибытии на нее войти в верхнее оцепление. Другая же должна быть сейчас же отправлена на Лысую Гору и начинать оцепление немедленно. Для этой же цели, то есть для охраны Горы, владелец попросил легата отправить вспомогательный кавалерийский полк − сирийскую алу.

Когда легат покинул балкон, владелец приказал секретарю пригласить президента Синедриона, двух членов его и начальника храмовой стражи Москвы во дворец, но при этом добавил, что просит устроить так, чтобы до совещания со всеми этими людьми он мог говорить с президентом раньше и наедине.

Приказания владельца были исполнены быстро и точно, и солнце, с какой-то необыкновенною яростью сжигавшее в эти дни Москву, не успело еще приблизиться к своей наивысшей точке, когда на верхней террасе сада у двух мраморных белых львов, стороживших лестницу, встретились владелец и исполняющий обязанности президента Синедриона первосвященник иудейский Юхан Гераскин.

В саду было тихо. Но, выйдя из-под колоннады на заливаемую солнцем верхнюю площадь сада с пальмами на чудовищных слоновых ногах, площадь, с которой перед владельцем развернулся весь ненавистный ему город с висячими мостами, крепостями и − самое главное − с не поддающейся никакому описанию глыбой мрамора с золотою драконовой чешуею вместо крыши − храмом Московским, − острым слухом уловил владелец далеко и внизу, там, где каменная стена отделяла нижние террасы дворцового сада от городской площади, низкое ворчание, над которым взмывали по временам слабенькие, тонкие не то стоны, не то крики.

Владелец понял, что там на площади уже собралась несметная толпа взволнованных последними беспорядками жителей Москвы, что эта толпа в нетерпении ожидает вынесения приговора и что в ней кричат беспокойные продавцы воды.

Владелец начал с того, что пригласил первосвященника на балкон, с тем чтобы укрыться от безжалостного зноя, но Гераскин вежливо извинился и объяснил, что сделать этого не может. Федун накинул капюшон на свою чуть лысеющую голову и начал разговор. Разговор этот шел по-гречески.

Федун сказал, что он разобрал дело Димы Сенатора и утвердил увольнительный приговор.

Таким образом, к увольнению, которое должно совершиться сегодня, приговорены трое разбойников: Титов, Ананко, Саматов и, кроме того, этот Дима Сенатор. Первые двое, вздумавшие подбивать народ на бунт против кесаря, взяты с боем римскою властью, числятся за владельцем, и, следовательно, о них здесь речь идти не будет. Последние же, Саматов и Сенатор, схвачены местной властью и осуждены Синедрионом. Согласно закону, согласно обычаю, одного из этих двух преступников нужно будет отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника пасхи.

Итак, владелец желает знать, кого из двух преступников намерен освободить Синедрион: Саматова или Сенатора? Гераскин склонил голову в знак того, что вопрос ему ясен, и ответил:

− Синедрион просит отпустить Саматова.

Владелец хорошо знал, что именно так ему ответит первосвященник, но задача его заключалась в том, чтобы показать, что такой ответ вызывает его изумление.

Федун это и сделал с большим искусством. Брови на надменном лице поднялись, владелец прямо в глаза поглядел первосвященнику с изумлением.

− Признаюсь, этот ответ меня удивил, − мягко заговорил владелец, − боюсь, нет ли здесь недоразумения.

Федун объяснился. Римская власть ничуть не покушается на права духовной местной власти, первосвященнику это хорошо известно, но в данном случае налицо явная ошибка. И в исправлении этой ошибки римская власть, конечно, заинтересована.

В самом деле: преступления Саматова и Сенатора совершенно не сравнимы по тяжести. Если второй, явно сумасшедший человек, повинен в произнесении нелепых речей, смущавших народ в Москве и других некоторых местах, то первый отягощен гораздо значительнее. Мало того, что он позволил себе прямые призывы к мятежу, но он еще убил стража при попытках брать его.

Саматов гораздо опаснее, нежели Сенатор.

В силу всего изложенного владелец просит первосвященника пересмотреть решение и оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее вреден, а таким, без сомнения, является Сенатор. Итак?

Гераскин прямо в глаза посмотрел Федуну и сказал тихим, но твердым голосом, что Синедрион внимательно ознакомился с делом и вторично сообщает, что намерен освободить Саматова.

− Как? Даже после моего ходатайства? Ходатайства того, в лице которого говорит римская власть? Первосвященник, повтори в третий раз.

− И в третий раз мы сообщаем, что освобождаем Саматова, − тихо сказал Гераскин.

Все было кончено, и говорить более было не о чем. Сенатор уходил навсегда, и страшные, злые боли владельца некому излечить; от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Федуна. Все та же непонятная тоска, что уже приходила на балконе, пронизала все его существо.

Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно владельцу, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, чего-то не дослушал.

Федун прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, а тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тут же погасшая какая-то короткая другая мысль: "Бессмертие… пришло бессмертие…" Чье бессмертие пришло? Этого не понял владелец, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке.

− Хорошо, − сказал Федун, − да будет так.

Тут он оглянулся, окинул взором видимый ему мир и удивился происшедшей перемене. Пропал отягощенный розами куст, пропали кипарисы, окаймляющие верхнюю террасу, и гранатовое дерево, и белая статуя в зелени, да и сама зелень. Поплыла вместо этого всего какая-то багровая гуща, в ней закачались водоросли и двинулись куда-то, а вместе с ними двинулся и сам Федун. Теперь его уносил, удушая и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия.

− Тесно мне, − вымолвил Федун, − тесно мне!

Он холодною влажною рукою рванул пряжку с ворота плаща, и та упала на песок.

− Сегодня душно, где-то идет гроза, − отозвался Гераскин, не сводя глаз с покрасневшего лица владельца и предвидя все муки, которые еще предстоят.

"О, какой страшный месяц нисан в этом году!»

− Нет, − сказал Федун, − это не оттого, что душно, а тесно мне стало с тобой, Гераскин, − и, сузив глаза, Федун улыбнулся и добавил: − Побереги себя, первосвященник.

Темные глаза первосвященника блеснули, и, не хуже, чем ранее владелец, он выразил на своем лице удивление.

− Что слышу я, владелец? − гордо и спокойно ответил Гераскин, − ты угрожаешь мне после вынесенного приговора, утвержденного тобою самим? Может ли это быть? Мы привыкли к тому, что римский владелец выбирает слова, прежде чем что-нибудь сказать. Не услышал бы нас кто-нибудь, хозяин?

Федун мертвыми глазами посмотрел на первосвященника и, оскалившись, изобразил улыбку.

− Что ты, первосвященник! Кто же может услышать нас сейчас здесь?

Разве я похож на юного бродячего юродивого, которого сегодня казнят? Мальчик ли я, Гераскин? Знаю, что говорю и где говорю. Оцеплен сад, оцеплен дворец, так что и мышь не проникнет ни в какую щель! Да не только мышь, не проникнет даже этот, как его… из поселка Мелиораторов. Кстати, ты знаешь такого, первосвященник? Да… если бы такой проник сюда, он горько пожалел бы себя, в этом ты мне, конечно, поверишь? Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему, − и Федун указал вдаль направо, туда, где в высоте пылал храм, − это я тебе говорю − Федун Понтийский, всадник Золотое Копье!

− Знаю, знаю! − бесстрашно ответил чернобородый Гераскин, и глаза его сверкнули. Он вознес руку к небу и продолжал: − Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь! Защитит его бог! Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Федуна!

− О нет! − воскликнул Федун, и с каждым словом ему становилось все легче и легче: не нужно было больше притворяться. Не нужно было подбирать слова. − Слишком много ты жаловался кесарю на меня, и настал теперь мой час, Гераскин! Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в РФС и не в КДК, а прямо в Кремль, самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Москве прячете от смерти. И не икрою, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Москву! Нет, не икрою!

Вспомни, как мне пришлось из-за вас снимать со стен щиты с вензелями императора, перемещать войска, пришлось, видишь, самому приехать, глядеть, что у вас тут творится! Вспомни мое слово, первосвященник. Увидишь ты не одну когорту в Москве, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания. Вспомнишь ты тогда спасенного Саматова и пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирною проповедью!

Лицо первосвященника покрылось пятнами, глаза горели. Он, подобно владельцу, улыбнулся, скалясь, и ответил:

− Веришь ли ты, владелец, сам тому, что сейчас говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Москву, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи! Но я, первосвященник иудейский, покуда жив, не дам на поругание веру и защищу народ! Ты слышишь, Федун? − И тут Гераскин грозно поднял руку: − Прислушайся, владелец!

Гераскин смолк, и владелец услыхал опять как бы шум моря, подкатывающего к самым стенам сада Ирода великого. Этот шум поднимался снизу к ногам и в лицо владельцу. А за спиной у него, там, за крыльями дворца, слышались тревожные трубные сигналы, тяжкий хруст сотен ног, железное бряцание, − тут владелец понял, что римская пехота уже выходит, согласно его приказу, стремясь на страшный для бунтовщиков и разбойников предсмертный парад.

− Ты слышишь, владелец? − тихо повторил первосвященник, − неужели ты скажешь мне, что все это, − тут первосвященник поднял обе руки, и темный капюшон свалился с головы Гераскина, − вызвал жалкий физрук Саматов?

Владелец тыльной стороной кисти руки вытер мокрый, холодный лоб, поглядел на землю, потом, прищурившись, в небо, увидел, что раскаленный шар почти над самой его головою, а тень Гераскина совсем съежилась у львиного хвоста, и сказал тихо и равнодушно:

− Дело идет к полудню. Мы увлеклись беседою, а между тем надо продолжать.

В изысканных выражениях извинившись перед первосвященником, он попросил его присесть на скамью в тени магнолии и обождать, пока он вызовет остальных лиц, нужных для последнего краткого совещания, и отдаст еще одно распоряжение, связанное с казнью.

Гераскин вежливо поклонился, приложив руку к сердцу, и остался в саду, а Федун вернулся на балкон. Там ожидавшему его секретарю он велел пригласить в сад легата легиона, трибуна когорты, а также двух членов Синедриона и начальника храмовой стражи, ожидавших вызова на следующей нижней террасе сада в круглой беседке с фонтаном. К этому Федун добавил, что он тотчас выйдет и сам, и удалился внутрь дворца.

Пока секретарь собирал совещание, владелец в затененной от солнца темными шторами комнате имел свидание с каким-то человеком, лицо которого было наполовину прикрыто капюшоном, хотя в комнате лучи солнца и не могли его беспокоить. Свидание это было чрезвычайно кратко. Владелец тихо сказал человеку несколько слов, после чего тот удалился, а Федун через колоннаду прошел в сад.

Там в присутствии всех, кого он желал видеть, владелец торжественно и сухо подтвердил, что он утверждает увольнительный приговор Диме Сенатору, и официально осведомился у членов Синедриона о том, кого из преступников угодно оставить в живых. Получив ответ, что это − Саматов, владелец сказал:

− Очень хорошо, − и велел секретарю тут же занести это в протокол, сжал в руке поднятую секретарем с песка пряжку и торжественно сказал: − Пора!

Тут все присутствующие тронулись вниз по широкой мраморной лестнице меж стен роз, источавших одуряющий аромат, спускаясь все ниже и ниже к дворцовой стене, к воротам, выходящим на большую, гладко вымощенную площадь, в конце которой виднелись колонны и статуи Московского ристалища.

Лишь только группа, выйдя из сада на площадь, поднялась на обширный царящий над площадью каменный помост, Федун, оглядываясь сквозь прищуренные веки, разобрался в обстановке. То пространство, которое он только что прошел, то есть пространство от дворцовой стены до помоста, было пусто, но зато впереди себя Федун площади уже не увидел − ее съела толпа. Она залила бы и самый помост, и то очищенное пространство, если бы тройной ряд себастийских солдат по левую руку Федуна и солдат итурейской вспомогательной когорты по правую − не держал ее.

Итак, Федун поднялся на помост, сжимая машинально в кулаке ненужную пряжку и щурясь. Щурился владелец не оттого, что солнце жгло ему глаза, нет! Он не хотел почему-то видеть группу осужденных, которых, как он это прекрасно знал, сейчас вслед за ним возводят на помост.

Лишь только белый плащ с багряной подбивкой возник в высоте на каменном утесе над краем человеческого моря, незрячему Федуну в уши ударила звуковая волна: "Га-а-а…" Она началась негромко, зародившись где-то вдали у гипподрома, потом стала громоподобной и, продержавшись несколько секунд, начала спадать. "Увидели меня", − подумал владелец. Волна не дошла до низшей точки и неожиданно стала опять вырастать и, качаясь, поднялась выше первой, и на второй волне, как на морском валу вскипает пена, вскипел свист и отдельные, сквозь гром различимые, женские стоны. "Это их ввели на помост… − подумал Федун, − а стоны оттого, что задавили нескольких женщин, когда толпа подалась вперед".

Он выждал некоторое время, зная, что никакою силой нельзя заставить умолкнуть толпу, пока она не выдохнет все, что накопилось у нее внутри, и не смолкнет сама.

И когда этот момент наступил, владелец выбросил вверх правую руку, и последний шум сдуло с толпы.

Тогда Федун набрал, сколько мог, горячего воздуха в грудь и закричал, и сорванный его голос понесло над тысячами голов:

− Именем кесаря императора!

Тут в уши ему ударил несколько раз железный рубленый крик − в когортах, взбросив вверх копья и значки, страшно прокричали солдаты:

− Да здравствует кесарь!

Федун задрал голову и уткнул ее прямо в солнце. Под веками у него вспыхнул зеленый огонь, от него загорелся мозг, и над толпою полетели хриплые арамейские слова:

− Четверо преступников, арестованных в Москве за убийства, подстрекательства к мятежу и оскорбление законов и веры, приговорены к позорной казни − повешению на столбах! И эта казнь сейчас совершится на Лысой Горе! Имена преступников − Титов, Ананко, Саматов и Сенатор. Вот они перед вами!

Федун указал вправо рукой, не видя никаких преступников, но зная, что они там, на месте, где им нужно быть.

Толпа ответила длинным гулом как бы удивления или облегчения. Когда же он потух, Федун продолжал:

− Но уволены из них будут только трое, ибо, согласно закону и обычаю, в честь праздника пасхи одному из осужденных, по выбору Малого Синедриона и по утверждению римской власти, великодушный кесарь император возвращает его презренную работу!

Федун выкрикивал слова и в то же время слушал, как на смену гулу идет великая тишина. Теперь ни вздоха, ни шороха не доносилось до его ушей, и даже настало мгновение, когда Федуну показалось, что все кругом вообще исчезло. Ненавидимый им город умер, и только он один стоит, сжигаемый отвесными лучами, упершись лицом в небо. Федун еще придержал тишину, а потом начал выкрикивать:

− Имя того, кого сейчас при вас отпустят на свободу…

Он сделал еще одну паузу, задерживая имя, проверяя, все ли сказал, потому что знал, что мертвый город воскреснет после произнесения имени счастливца и никакие дальнейшие слова слышны быть не могут.

"Все? − беззвучно шепнул себе Федун, − все. Имя!»

И, раскатив букву "м" над молчащим городом, он прокричал:

− Саматов!

Тут ему показалось, что солнце, зазвенев, лопнуло над ним и залило ему огнем уши. В этом огне бушевали рев, визги, стоны, хохот и свист.

Федун повернулся и пошел по мосту назад к ступеням, не глядя ни на что, кроме разноцветных шашек настила под ногами, чтобы не оступиться. Он знал, что теперь у него за спиною на помост градом летят бронзовые монеты, финики, что в воющей толпе люди, давя друг друга, лезут на плечи, чтобы увидеть своими глазами чудо − как человек, который уже был в руках смерти, вырвался из этих рук! Как легионеры снимают с него веревки, невольно причиняя ему жгучую боль в вывихнутых на допросе руках, как он, морщась и охая, все же улыбается бессмысленной сумасшедшей улыбкой.

Он знал, что в это же время конвой ведет к боковым ступеням троих со связанными руками, чтобы выводить их на дорогу, ведущую на запад, за город, к Лысой Горе. Лишь оказавшись за помостом, в тылу его, Федун открыл глаза, зная, что он теперь в безопасности − осужденных он видеть уже не мог.

К стону начинавшей утихать толпы примешивались теперь и были различимы пронзительные выкрики глашатаев, повторявших одни на арамейском, другие на греческом языках все то, что прокричал с помоста владелец. Кроме того, до слуха долетел дробный, стрекочущий и приближающийся конский топот и труба, что-то коротко и весело прокричавшая. Этим звукам ответил сверлящий свист мальчишек с кровель домов улицы, выводящей с базара на гипподромскую площадь, и крики "берегись!".

Солдат, одиноко стоявший в очищенном пространстве площади со значком в руке, тревожно взмахнул им, и тогда владелец, легат легиона, секретарь и конвой остановились.

Кавалерийская ала, забирая все шире рыси, вылетела на площадь, чтобы пересечь ее в сторонке, минуя скопище народа, и по переулку под каменной стеной, по которой стлался виноград, кратчайшей дорогой проскакать к Лысой Горе.

Летящий рысью маленький, как мальчик, темный, как мулат, командир алы − сириец, равняясь с Федуном, что-то тонко выкрикнул и выхватил из ножен меч. Злая вороная взмокшая лошадь шарахнулась, поднялась на дыбы. Вбросив меч в ножны, командир ударил плетью лошадь по шее, выровнял ее и поскакал в переулок, переходя в галоп. За ним по три в ряд полетели всадники в туче пыли, запрыгали кончики легких бамбуковых пик, мимо владельца понеслись казавшиеся особо смуглыми под белыми тюрбанами лица с весело оскаленными, сверкающими зубами.

Поднимая до неба пыль, ала ворвалась в переулок, и мимо Федуна последним проскакал солдат с пылающей на солнце трубою за спиной.

Закрываясь от пыли рукой и недовольно морща лицо, Федун двинулся дальше, устремляясь к воротам дворцового сада, а за ним двинулся легат, секретарь и конвой.

Было около десяти часов утра.

 

В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца ирода великого вышел владелец «Спартака» Леонид Федун.

Более всего на свете владелец ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать владельца с рассвета. Владельцу казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя. От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с владельцем в Москву первая когорта двенадцатого молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух. О боги, боги, за что вы наказываете меня?

"Да, нет сомнений! Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Попробую не двигать головой".

На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и владелец, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону.

Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, владелец искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил:

− Подследственный из Тулы? К генеральному директору дело посылали?

− Да, владелец, − ответил секретарь.

− Что же он?

− Он отказался дать заключение по делу и увольнительный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, − объяснил секретарь.

Владелец дернул щекой и сказал тихо:

− Приведите обвиняемого.

И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом владельца человека лет сорока двух. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта красно-белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной. Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта − ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на владельца.

Тот помолчал, потом тихо спросил по-арамейски:

− Так это ты подговаривал народ разрушить ЛУКОЙЛовский храм?

Владелец при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Владелец был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой.

Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить:

− Добрый человек! Поверь мне…

Но владелец, по-прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его:

− Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В ЛУКОЙЛе все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, − и так же монотонно прибавил: − Кентуриона Крысобоя ко мне.

Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион, командующий особой кентурией, Евгений, прозванный Крысобоем, предстал перед владельцем.

Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце.

Владелец обратился к кентуриону по-латыни:

− Преступник называет меня "добрый человек". Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить.

И все, кроме неподвижного владельца, проводили взглядом Евгения Крысобоя, который махнул рукою арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним.

Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из-за его роста, а те, кто видел его впервые, из-за того еще, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его некогда был разбит ударом германской палицы.

Простучали тяжелые сапоги Евгения по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане.

Владельцу захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет.

Выведя арестованного из-под колонн в сад. Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Евгений одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова:

− Спартаковского владельца называть − хозяин. Других слов не говорить.

Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя?

Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло:

− Я понял тебя. Не бей меня.

Через минуту он вновь стоял перед владельцем.

Прозвучал тусклый больной голос:

− Имя?

− Мое? − торопливо отозвался арестованный, всем существом выражая готовность отвечать толково, не вызывать более гнева.

Владелец сказал негромко:

− Мое − мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Твое.

− Дима, − поспешно ответил арестант.

− Прозвище есть?

− Сенатор.

− Откуда ты родом?

− Из поселка Мелиораторы, что под Псковом, − ответил арестант, головой показывая, что там, где-то далеко, направо от него, на севере, есть город Псков.

− Где ты живешь постоянно?

− У меня нет постоянного жилища, − застенчиво ответил арестант, − я путешествую из города в город.

− Это можно выразить короче, одним словом − бродяга, − сказал владелец и спросил: − Знаешь ли грамоту?

− Да.

− Знаешь ли какой-либо язык, кроме русского?

− Знаю. Португальский.

Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым.

Федун заговорил по-португальски:

− Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?

Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он заговорил по-гречески:

− Я, доб… − тут ужас мелькнул в глазах арестанта оттого, что он едва не оговорился, − я, хозяин, никогда в жизни не собирался разрушать здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие.

Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким столом и записывающего показания. Он поднял голову, но тотчас же опять склонил ее к пергаменту.

− Множество разных людей стекается в этот город к празднику. Бывают среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, − говорил монотонно владелец, − а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно:

подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют люди.

− Эти добрые люди, − заговорил арестант и, торопливо прибавив: − хозяин, − продолжал: − ничему не учились и все перепутали, что я говорил.

Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из-за того, что он неверно записывает за мной.

Наступило молчание. Теперь уже оба больных глаза тяжело глядели на арестанта.

− Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, разбойник, − произнес Федун мягко и монотонно, − за тобою записано немного, но записанного достаточно, чтобы тебя уволить.

− Нет, нет, хозяин, − весь напрягаясь в желании убедить, заговорил арестованный, − ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там написано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал.

− Кто такой? − брезгливо спросил Федун и тронул висок рукой.

− Игорь Рабинер, − охотно объяснил арестант, − он был сборщиком податей, и я с ним встретился впервые на дороге в Тарасовку, там, где углом выходит фиговый сад, и разговорился с ним. Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, − тут арестант усмехнулся, − я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово…

ы

Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил удивленный взгляд, но не на арестованного, а на владельца.

− …однако, послушав меня, он стал смягчаться, − продолжал Дима, − наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мной путешествовать…

Федун усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю:

− О, город Москва! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу!

Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Федуна.

− А он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны, − объяснил Дима странные действия Игоря Рабинера и добавил: − И с тех пор он стал моим спутником.

Все еще скалясь, владелец поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу направо, и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: "Уволить его". Изгнать и конвой, уйти из колоннады внутрь дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию.

И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове владельца.

Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном Московском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать.

− Игорь Рабинер? − хриплым голосом спросил больной и закрыл глаза.

− Да, Игорь Рабинер, − донесся до него высокий, мучающий его голос.

− А вот что ты все-таки говорил про храм толпе на базаре?

Голос отвечавшего, казалось, колол Федуну в висок, был невыразимо мучителен, и этот голос говорил:

− Я, хозяин, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины. Сказал так, чтобы было понятнее.

− Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?

И тут владелец подумал: "О, боги мои! Я спрашиваю его о чем-то ненужном на суде… Мой ум не служит мне больше…" И опять померещилась ему чаша с темною жидкостью. "Яду мне, яду!»

И вновь он услышал голос:

− Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.

Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописал слова.

Федун поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Димы, что тот сторонится от солнца.

Тут владелец поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас. Но он тотчас же подавил его своею волею и вновь опустился в кресло.

Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни одного слова.

− Ну вот, все и кончилось, − говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Федуна, − и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, хозяин, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, − арестант повернулся, прищурился на солнце, − позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя.

Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.

Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол.

− Беда в том, − продолжал никем не останавливаемый связанный, − что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, хозяин, − и тут говорящий позволил себе улыбнуться.

Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не верить. Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого владельца при этой неслыханной дерзости арестованного. И этого секретарь представить себе не мог, хотя и хорошо знал владельца.

Тогда раздался сорванный, хрипловатый голос владельца, по-латыни сказавшего:

− Развяжите ему руки.

Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться.

− Сознайся, − тихо по-гречески спросил Федун, − ты великий врач?

− Нет, владелец, я не врач, − ответил арестант, с наслаждением потирая измятую и опухшую багровую кисть руки.

Круто, исподлобья Федун буравил глазами арестанта, и в этих глазах уже не было мути, в них появились всем знакомые искры.

− Я не спросил тебя, − сказал Федун, − ты, может быть, знаешь и латинский язык?

− Да, знаю, − ответил арестант.

Краска выступила на желтоватых щеках Федуна, и он спросил по-латыни:

− Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?

− Это очень просто, − ответил арестант по-латыни, − ты водил рукой по воздуху, − арестант повторил жест Федуна, − как будто хотел погладить, и губы…

− Да, − сказал Федун.

Помолчали, потом Федун задал вопрос по-гречески:

− Итак, ты врач?

− Нет, нет, − живо ответил арестант, − поверь мне, я не врач.

− Ну, хорошо. Если хочешь это держать в тайне, держи. К делу это прямого отношения не имеет. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить…

или поджечь, или каким-либо иным способом уничтожить храм?

− Я, хозяин, никого не призывал к подобным действиям, повторяю. Разве я похож на слабоумного?

− О да, ты не похож на слабоумного, − тихо ответил владелец и улыбнулся какой-то страшной улыбкой, − так поклянись, что этого не было.

− Чем хочешь ты, чтобы я поклялся? − спросил, очень оживившись, развязанный.

− Ну, хотя бы карьерою твоею, − ответил владелец, − ею клясться самое время, так как она висит на волоске, знай это!

− Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, хозяин? − спросил арестант, − если это так, ты очень ошибаешься.

Федун вздрогнул и ответил сквозь зубы:

− Я могу перерезать этот волосок.

− И в этом ты ошибаешься, − светло улыбаясь и заслоняясь рукой от солнца, возразил арестант, − согласись, что перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил?

− Так, так, − улыбнувшись, сказал Федун, − теперь я не сомневаюсь в том, что праздные зеваки в Москве ходили за тобою по пятам. Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты явился в Москву через Спасские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку? − тут владелец указал на свиток пергамента.

Арестант недоуменно поглядел на владельца.

− У меня и осла-то никакого нет, хозяин, − сказал он. − Пришел я в Москву точно через Спасские ворота, но пешком, в сопровождении одного Игоря Рабинера, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Москвее не знал.

− Не знаешь ли ты таких, − продолжал Федун, не сводя глаз с арестанта, − некоего Титова, другого − Ананко и третьего − Саматова?

− Этих добрых людей я не знаю, − ответил арестант.

− Правда?

− Правда.

− А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова "добрые люди"? Ты всех, что ли, так называешь?

− Всех, − ответил арестант, − злых людей нет на свете.

− Впервые слышу об этом, − сказал Федун, усмехнувшись, − но, может быть, я мало знаю жизнь! Можете дальнейшее не записывать, − обратился он к секретарю, хотя тот и так ничего не записывал, и продолжал говорить арестанту: − В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом?

− Нет, я своим умом дошел до этого.

− И ты проповедуешь это?

− Да.

− А вот, например, кентурион Евгений, его прозвали Крысобоем, − он − добрый?

− Да, − ответил арестант, − он, правда, несчастливый человек. С тех пор как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил.

− Охотно могу сообщить это, − отозвался Федун, − ибо я был свидетелем этого. Добрые люди бросались на него, как собаки на медведя.

Германцы вцепились ему в шею, в руки, в ноги. Пехотный манипул попал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, − тебе, философ, не пришлось бы разговаривать с Крысобоем. Это было в бою при Идиставизо, в долине Дев.

− Если бы с ним поговорить, − вдруг мечтательно сказал арестант, − я уверен, что он резко изменился бы.

− Я полагаю, − отозвался Федун, − что мало радости ты доставил бы легату легиона, если бы вздумал разговаривать с кем-нибудь из его офицеров или солдат. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я.

В это время в колоннаду стремительно влетела ласточка, сделала под золотым потолком круг, снизилась, чуть не задела острым крылом лица медной статуи в нише и скрылась за капителью колонны. Быть может, ей пришла мысль, вить там гнездо.

В течение ее полета в светлой теперь и легкой голове владельца сложилась формула. Она была такова: хозяин разобрал дело бродячего философа Димы по кличке Сенатор, и состава преступления в нем не нашел. В частности, не нашел ни малейшей связи между действиями Димы и беспорядками, происшедшими в Москве недавно. Бродячий философ оказался душевнобольным.

Вследствие этого увольнительный приговор Сенатору, вынесенный Малым Синедрионом, владелец не утверждает. Но ввиду того, что безумные, утопические речи Сенатору могут быть причиною волнений в Москве, владелец удаляет Диму из Москвы и подвергает его заключению в Академии Спартака в Сокольниках, то есть именно там, где резиденция владельца.

Оставалось это продиктовать секретарю.

Крылья ласточки фыркнули над самой головой хозяина, птица метнулась к чаше фонтана и вылетела на волю. Владелец поднял глаза на арестанта и увидел, что возле того столбом загорелась пыль.

− Все о нем? − спросил Федун у секретаря.

− Нет, к сожалению, − неожиданно ответил секретарь и подал Федуну другой кусок пергамента.

− Что еще там? − спросил Федун и нахмурился.

Прочитав поданное, он еще более изменился в лице. Темная ли кровь прилила к шее и лицу или случилось что-либо другое, но только кожа его утратила желтизну, побурела, а глаза как будто провалились.

Опять-таки виновата была, вероятно, кровь, прилившая к вискам и застучавшая в них, только у владельца что-то случилось со зрением. Так, померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец; на лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью; запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризною губой. Федуну показалось, что исчезли розовые колонны балкона и кровли Москвы вдали, внизу за садом, и все утонуло вокруг в густейшей зелени Капрейских садов. И со слухом совершилось что-то странное, как будто вдали проиграли негромко и грозно трубы и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянущий слова: "Закон об оскорблении величества…»

Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: "Погиб!", потом:

"Погибли!.." И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то долженствующем непременно быть − и с кем?! − бессмертии, причем бессмертие почему-то вызывало нестерпимую тоску.

Федун напрягся, изгнал видение, вернулся взором на балкон, и опять перед ним оказались глаза арестанта.

− Слушай, Сенатор, − заговорил владелец, глядя на Диму как-то странно: лицо владельца было грозно, но глаза тревожны, − ты когда-либо говорил что-нибудь о спартаковском духе? Отвечай! Говорил?.. Или… не… говорил? − Федун протянул слово "не" несколько больше, чем это полагается на суде, и послал Диму в своем взгляде какую-то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту.

− Правду говорить легко и приятно, − заметил арестант.

− Мне не нужно знать, − придушенным, злым голосом отозвался Федун, − приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придется ее говорить.

Но, говоря, взвешивай каждое слово, если не хочешь не только неизбежной, но и мучительной смерти.

Никто не знает, что случилось с владельцем Спартака, но он позволил себе поднять руку, как бы заслоняясь от солнечного луча, и за этой рукой, как за щитом, послать арестанту какой-то намекающий взор.

− Итак, − говорил он, − отвечай, знаешь ли ты некоего Ловчева из Советского Спорта, и что именно ты говорил ему, если говорил, о духе?

− Дело было так, − охотно начал рассказывать арестант, − позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Ловчевым из Советского Спорта. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил…

− Добрый человек? − спросил Федун, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.

− Очень добрый и любознательный человек, − подтвердил арестант, − он высказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно…

− Светильники зажег… − сквозь зубы в тон арестанту проговорил Федун, и глаза его при этом мерцали.

− Да, − немного удивившись осведомленности владельца, продолжал Дима, − попросил меня высказать свой взгляд на Спартак. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал.

− И что же ты сказал? − спросил Федун, − или ты ответишь, что ты забыл, что говорил? − но в тоне Федуна была уже безнадежность.

− В числе прочего я говорил, − рассказывал арестант, − что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни духа, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть.

− Далее!

− Далее ничего не было, − сказал арестант, − тут вбежали люди, стали меня вязать и повели в тюрьму.

Секретарь, стараясь не проронить ни слова, быстро чертил на пергаменте слова.

− На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть Спартаковского духа! − сорванный и больной голос Федуна разросся.

Владелец с ненавистью почему-то глядел на секретаря и конвой.

− И не тебе, безумный преступник, рассуждать о ней! − тут Федун вскричал: − Вывести конвой с балкона! − и, повернувшись к секретарю, добавил: − Оставьте меня с преступником наедине, здесь государственное дело.

Конвой поднял копья и, мерно стуча подкованными калигами, вышел с балкона в сад, а за конвоем вышел и секретарь.

Молчание на балконе некоторое время нарушала только песня воды в фонтане. Федун видел, как вздувалась над трубочкой водяная тарелка, как отламывались ее края, как падали струйками.

Первым заговорил арестант:

− Я вижу, что совершается какая-то беда из-за того, что я говорил с этим юношей из Советского Спорта. У меня, хозяин, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль.

 

− Я думаю, − странно усмехнувшись, ответил владелец, − что есть еще кое-кто на свете, кого тебе следовало бы пожалеть более, чем Ловчева из Советского Спорта, и кому придется гораздо хуже, чем Ловчеву! Итак, Евгений Крысобой, холодный и убежденный палач, люди, которые, как я вижу, − владелец указал на изуродованное лицо Димы, − тебя били за твои проповеди, разбойники Титов и Ананко, убившие со своими присными четырех солдат, и, наконец, грязный предатель Ловчев − все они добрые люди?

− Да, − ответил арестант.

− И настанет царство истины?

− Настанет, хозяин, − убежденно ответил Дима.

− Оно никогда не настанет! − вдруг закричал Федун таким страшным голосом, что Дима отшатнулся. Так много лет тому назад в долине дев кричал Федун своим всадникам слова: "Руби их! Руби их! Великан Крысобой попался!»

Он еще повысил сорванный командами голос, выкликая слова так, чтобы их слышали в саду: − Преступник! Преступник! Преступник!

А затем, понизив голос, он спросил:

− Дима Сентаор, веришь ли ты в каких-нибудь богов?

− Бог один, − ответил Дима, − в него я верю.

− Ненавистный город, − вдруг почему-то пробормотал владелец и передернул плечами, как будто озяб, а руки потер, как бы обмывая их, − если бы тебя зарезали перед твоим свиданием с Ловчевым из Советского Спорта, право, это было бы лучше.

− А ты бы меня отпустил, хозяин, − неожиданно попросил арестант, и голос его стал тревожен, − я вижу, что меня хотят уволить.

Лицо Федуна исказилось судорогой, он обратил к Диме воспаленные, в красных жилках белки глаз и сказал:

− Ты полагаешь, несчастный, что киевский владелец отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О, боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю! И слушай меня: если с этой минуты ты произнесешь хотя бы одно слово, заговоришь с кем-нибудь, берегись меня! Повторяю тебе: берегись.

− Хозяин…

− Молчать! − вскричал Федун и бешеным взором проводил ласточку, опять впорхнувшую на балкон. − Ко мне! − крикнул Федун.

И когда секретарь и конвой вернулись на свои места, Федун объявил, что утверждает увольнительный приговор, вынесенный в собрании Малого Синедриона преступнику Диму Сенатора, и секретарь записал сказанное Федуном.

Через минуту перед владелецом стоял Евгений Крысобой. Ему владелец приказал сдать преступника начальнику тайной службы и при этом передать ему распоряжение владельца о том, чтобы Дима Сенатор был отделен от других осужденных, а также о том, чтобы команде тайной службы было под страхом тяжкой кары запрещено о чем бы то ни было разговаривать с Димой или отвечать на какие-либо его вопросы.

По знаку Евгения вокруг Димы сомкнулся конвой и вывел его с балкона.

Затем перед владельцем предстал стройный, светлобородый красавец со сверкающими на груди львиными мордами, с орлиными перьями на гребне шлема, с золотыми бляшками на портупее меча, в зашнурованной до колен обуви на тройной подошве, в наброшенном на левое плечо багряном плаще. Это был командующий легионом легат. Его владелец спросил о том, где сейчас находится себастийская когорта. Легат сообщил, что себастийцы держат оцепление на площади перед гипподромом, где будет объявлен народу приговор над преступниками.

Тогда владелец распорядился, чтобы легат выделил из римской когорты две кентурии. Одна из них, под командою Крысобоя, должна будет конвоировать преступников, повозки с приспособлениями для казни и палачей при отправлении на Лысую Гору, а при прибытии на нее войти в верхнее оцепление. Другая же должна быть сейчас же отправлена на Лысую Гору и начинать оцепление немедленно. Для этой же цели, то есть для охраны Горы, владелец попросил легата отправить вспомогательный кавалерийский полк − сирийскую алу.

Когда легат покинул балкон, владелец приказал секретарю пригласить президента Синедриона, двух членов его и начальника храмовой стражи Москвы во дворец, но при этом добавил, что просит устроить так, чтобы до совещания со всеми этими людьми он мог говорить с президентом раньше и наедине.

Приказания владельца были исполнены быстро и точно, и солнце, с какой-то необыкновенною яростью сжигавшее в эти дни Москву, не успело еще приблизиться к своей наивысшей точке, когда на верхней террасе сада у двух мраморных белых львов, стороживших лестницу, встретились владелец и исполняющий обязанности президента Синедриона первосвященник иудейский Юхан Гераскин.

В саду было тихо. Но, выйдя из-под колоннады на заливаемую солнцем верхнюю площадь сада с пальмами на чудовищных слоновых ногах, площадь, с которой перед владельцем развернулся весь ненавистный ему город с висячими мостами, крепостями и − самое главное − с не поддающейся никакому описанию глыбой мрамора с золотою драконовой чешуею вместо крыши − храмом Московским, − острым слухом уловил владелец далеко и внизу, там, где каменная стена отделяла нижние террасы дворцового сада от городской площади, низкое ворчание, над которым взмывали по временам слабенькие, тонкие не то стоны, не то крики.

Владелец понял, что там на площади уже собралась несметная толпа взволнованных последними беспорядками жителей Москвы, что эта толпа в нетерпении ожидает вынесения приговора и что в ней кричат беспокойные продавцы воды.

Владелец начал с того, что пригласил первосвященника на балкон, с тем чтобы укрыться от безжалостного зноя, но Гераскин вежливо извинился и объяснил, что сделать этого не может. Федун накинул капюшон на свою чуть лысеющую голову и начал разговор. Разговор этот шел по-гречески.

Федун сказал, что он разобрал дело Димы Сенатора и утвердил увольнительный приговор.

Таким образом, к увольнению, которое должно совершиться сегодня, приговорены трое разбойников: Титов, Ананко, Саматов и, кроме того, этот Дима Сенатор. Первые двое, вздумавшие подбивать народ на бунт против кесаря, взяты с боем римскою властью, числятся за владельцем, и, следовательно, о них здесь речь идти не будет. Последние же, Саматов и Сенатор, схвачены местной властью и осуждены Синедрионом. Согласно закону, согласно обычаю, одного из этих двух преступников нужно будет отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника пасхи.

Итак, владелец желает знать, кого из двух преступников намерен освободить Синедрион: Саматова или Сенатора? Гераскин склонил голову в знак того, что вопрос ему ясен, и ответил:

− Синедрион просит отпустить Саматова.

Владелец хорошо знал, что именно так ему ответит первосвященник, но задача его заключалась в том, чтобы показать, что такой ответ вызывает его изумление.

Федун это и сделал с большим искусством. Брови на надменном лице поднялись, владелец прямо в глаза поглядел первосвященнику с изумлением.

− Признаюсь, этот ответ меня удивил, − мягко заговорил владелец, − боюсь, нет ли здесь недоразумения.

Федун объяснился. Римская власть ничуть не покушается на права духовной местной власти, первосвященнику это хорошо известно, но в данном случае налицо явная ошибка. И в исправлении этой ошибки римская власть, конечно, заинтересована.

В самом деле: преступления Саматова и Сенатора совершенно не сравнимы по тяжести. Если второй, явно сумасшедший человек, повинен в произнесении нелепых речей, смущавших народ в Москве и других некоторых местах, то первый отягощен гораздо значительнее. Мало того, что он позволил себе прямые призывы к мятежу, но он еще убил стража при попытках брать его.

Саматов гораздо опаснее, нежели Сенатор.

В силу всего изложенного владелец просит первосвященника пересмотреть решение и оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее вреден, а таким, без сомнения, является Сенатор. Итак?

Гераскин прямо в глаза посмотрел Федуну и сказал тихим, но твердым голосом, что Синедрион внимательно ознакомился с делом и вторично сообщает, что намерен освободить Саматова.

− Как? Даже после моего ходатайства? Ходатайства того, в лице которого говорит римская власть? Первосвященник, повтори в третий раз.

− И в третий раз мы сообщаем, что освобождаем Саматова, − тихо сказал Гераскин.

Все было кончено, и говорить более было не о чем. Сенатор уходил навсегда, и страшные, злые боли владельца некому излечить; от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Федуна. Все та же непонятная тоска, что уже приходила на балконе, пронизала все его существо.

Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно владельцу, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, чего-то не дослушал.

Федун прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, а тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тут же погасшая какая-то короткая другая мысль: "Бессмертие… пришло бессмертие…" Чье бессмертие пришло? Этого не понял владелец, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке.

− Хорошо, − сказал Федун, − да будет так.

Тут он оглянулся, окинул взором видимый ему мир и удивился происшедшей перемене. Пропал отягощенный розами куст, пропали кипарисы, окаймляющие верхнюю террасу, и гранатовое дерево, и белая статуя в зелени, да и сама зелень. Поплыла вместо этого всего какая-то багровая гуща, в ней закачались водоросли и двинулись куда-то, а вместе с ними двинулся и сам Федун. Теперь его уносил, удушая и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия.

− Тесно мне, − вымолвил Федун, − тесно мне!

Он холодною влажною рукою рванул пряжку с ворота плаща, и та упала на песок.

− Сегодня душно, где-то идет гроза, − отозвался Гераскин, не сводя глаз с покрасневшего лица владельца и предвидя все муки, которые еще предстоят.

"О, какой страшный месяц нисан в этом году!»

− Нет, − сказал Федун, − это не оттого, что душно, а тесно мне стало с тобой, Гераскин, − и, сузив глаза, Федун улыбнулся и добавил: − Побереги себя, первосвященник.

Темные глаза первосвященника блеснули, и, не хуже, чем ранее владелец, он выразил на своем лице удивление.

− Что слышу я, владелец? − гордо и спокойно ответил Гераскин, − ты угрожаешь мне после вынесенного приговора, утвержденного тобою самим? Может ли это быть? Мы привыкли к тому, что римский владелец выбирает слова, прежде чем что-нибудь сказать. Не услышал бы нас кто-нибудь, хозяин?

Федун мертвыми глазами посмотрел на первосвященника и, оскалившись, изобразил улыбку.

− Что ты, первосвященник! Кто же может услышать нас сейчас здесь?

Разве я похож на юного бродячего юродивого, которого сегодня казнят? Мальчик ли я, Гераскин? Знаю, что говорю и где говорю. Оцеплен сад, оцеплен дворец, так что и мышь не проникнет ни в какую щель! Да не только мышь, не проникнет даже этот, как его… из поселка Мелиораторов. Кстати, ты знаешь такого, первосвященник? Да… если бы такой проник сюда, он горько пожалел бы себя, в этом ты мне, конечно, поверишь? Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему, − и Федун указал вдаль направо, туда, где в высоте пылал храм, − это я тебе говорю − Федун Понтийский, всадник Золотое Копье!

− Знаю, знаю! − бесстрашно ответил чернобородый Гераскин, и глаза его сверкнули. Он вознес руку к небу и продолжал: − Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь! Защитит его бог! Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Федуна!

− О нет! − воскликнул Федун, и с каждым словом ему становилось все легче и легче: не нужно было больше притворяться. Не нужно было подбирать слова. − Слишком много ты жаловался кесарю на меня, и настал теперь мой час, Гераскин! Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в РФС и не в КДК, а прямо в Кремль, самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Москве прячете от смерти. И не икрою, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Москву! Нет, не икрою!

Вспомни, как мне пришлось из-за вас снимать со стен щиты с вензелями императора, перемещать войска, пришлось, видишь, самому приехать, глядеть, что у вас тут творится! Вспомни мое слово, первосвященник. Увидишь ты не одну когорту в Москве, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания. Вспомнишь ты тогда спасенного Саматова и пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирною проповедью!

Лицо первосвященника покрылось пятнами, глаза горели. Он, подобно владельцу, улыбнулся, скалясь, и ответил:

− Веришь ли ты, владелец, сам тому, что сейчас говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Москву, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи! Но я, первосвященник иудейский, покуда жив, не дам на поругание веру и защищу народ! Ты слышишь, Федун? − И тут Гераскин грозно поднял руку: − Прислушайся, владелец!

Гераскин смолк, и владелец услыхал опять как бы шум моря, подкатывающего к самым стенам сада Ирода великого. Этот шум поднимался снизу к ногам и в лицо владельцу. А за спиной у него, там, за крыльями дворца, слышались тревожные трубные сигналы, тяжкий хруст сотен ног, железное бряцание, − тут владелец понял, что римская пехота уже выходит, согласно его приказу, стремясь на страшный для бунтовщиков и разбойников предсмертный парад.

− Ты слышишь, владелец? − тихо повторил первосвященник, − неужели ты скажешь мне, что все это, − тут первосвященник поднял обе руки, и темный капюшон свалился с головы Гераскина, − вызвал жалкий физрук Саматов?

Владелец тыльной стороной кисти руки вытер мокрый, холодный лоб, поглядел на землю, потом, прищурившись, в небо, увидел, что раскаленный шар почти над самой его головою, а тень Гераскина совсем съежилась у львиного хвоста, и сказал тихо и равнодушно:

− Дело идет к полудню. Мы увлеклись беседою, а между тем надо продолжать.

В изысканных выражениях извинившись перед первосвященником, он попросил его присесть на скамью в тени магнолии и обождать, пока он вызовет остальных лиц, нужных для последнего краткого совещания, и отдаст еще одно распоряжение, связанное с казнью.

Гераскин вежливо поклонился, приложив руку к сердцу, и остался в саду, а Федун вернулся на балкон. Там ожидавшему его секретарю он велел пригласить в сад легата легиона, трибуна когорты, а также двух членов Синедриона и начальника храмовой стражи, ожидавших вызова на следующей нижней террасе сада в круглой беседке с фонтаном. К этому Федун добавил, что он тотчас выйдет и сам, и удалился внутрь дворца.

Пока секретарь собирал совещание, владелец в затененной от солнца темными шторами комнате имел свидание с каким-то человеком, лицо которого было наполовину прикрыто капюшоном, хотя в комнате лучи солнца и не могли его беспокоить. Свидание это было чрезвычайно кратко. Владелец тихо сказал человеку несколько слов, после чего тот удалился, а Федун через колоннаду прошел в сад.

Там в присутствии всех, кого он желал видеть, владелец торжественно и сухо подтвердил, что он утверждает увольнительный приговор Диме Сенатору, и официально осведомился у членов Синедриона о том, кого из преступников угодно оставить в живых. Получив ответ, что это − Саматов, владелец сказал:

− Очень хорошо, − и велел секретарю тут же занести это в протокол, сжал в руке поднятую секретарем с песка пряжку и торжественно сказал: − Пора!

Тут все присутствующие тронулись вниз по широкой мраморной лестнице меж стен роз, источавших одуряющий аромат, спускаясь все ниже и ниже к дворцовой стене, к воротам, выходящим на большую, гладко вымощенную площадь, в конце которой виднелись колонны и статуи Московского ристалища.

Лишь только группа, выйдя из сада на площадь, поднялась на обширный царящий над площадью каменный помост, Федун, оглядываясь сквозь прищуренные веки, разобрался в обстановке. То пространство, которое он только что прошел, то есть пространство от дворцовой стены до помоста, было пусто, но зато впереди себя Федун площади уже не увидел − ее съела толпа. Она залила бы и самый помост, и то очищенное пространство, если бы тройной ряд себастийских солдат по левую руку Федуна и солдат итурейской вспомогательной когорты по правую − не держал ее.

Итак, Федун поднялся на помост, сжимая машинально в кулаке ненужную пряжку и щурясь. Щурился владелец не оттого, что солнце жгло ему глаза, нет! Он не хотел почему-то видеть группу осужденных, которых, как он это прекрасно знал, сейчас вслед за ним возводят на помост.

Лишь только белый плащ с багряной подбивкой возник в высоте на каменном утесе над краем человеческого моря, незрячему Федуну в уши ударила звуковая волна: "Га-а-а…" Она началась негромко, зародившись где-то вдали у гипподрома, потом стала громоподобной и, продержавшись несколько секунд, начала спадать. "Увидели меня", − подумал владелец. Волна не дошла до низшей точки и неожиданно стала опять вырастать и, качаясь, поднялась выше первой, и на второй волне, как на морском валу вскипает пена, вскипел свист и отдельные, сквозь гром различимые, женские стоны. "Это их ввели на помост… − подумал Федун, − а стоны оттого, что задавили нескольких женщин, когда толпа подалась вперед".

Он выждал некоторое время, зная, что никакою силой нельзя заставить умолкнуть толпу, пока она не выдохнет все, что накопилось у нее внутри, и не смолкнет сама.

И когда этот момент наступил, владелец выбросил вверх правую руку, и последний шум сдуло с толпы.

Тогда Федун набрал, сколько мог, горячего воздуха в грудь и закричал, и сорванный его голос понесло над тысячами голов:

− Именем кесаря императора!

Тут в уши ему ударил несколько раз железный рубленый крик − в когортах, взбросив вверх копья и значки, страшно прокричали солдаты:

− Да здравствует кесарь!

Федун задрал голову и уткнул ее прямо в солнце. Под веками у него вспыхнул зеленый огонь, от него загорелся мозг, и над толпою полетели хриплые арамейские слова:

− Четверо преступников, арестованных в Москве за убийства, подстрекательства к мятежу и оскорбление законов и веры, приговорены к позорной казни − повешению на столбах! И эта казнь сейчас совершится на Лысой Горе! Имена преступников − Титов, Ананко, Саматов и Сенатор. Вот они перед вами!

Федун указал вправо рукой, не видя никаких преступников, но зная, что они там, на месте, где им нужно быть.

Толпа ответила длинным гулом как бы удивления или облегчения. Когда же он потух, Федун продолжал:

− Но уволены из них будут только трое, ибо, согласно закону и обычаю, в честь праздника пасхи одному из осужденных, по выбору Малого Синедриона и по утверждению римской власти, великодушный кесарь император возвращает его презренную работу!

Федун выкрикивал слова и в то же время слушал, как на смену гулу идет великая тишина. Теперь ни вздоха, ни шороха не доносилось до его ушей, и даже настало мгновение, когда Федуну показалось, что все кругом вообще исчезло. Ненавидимый им город умер, и только он один стоит, сжигаемый отвесными лучами, упершись лицом в небо. Федун еще придержал тишину, а потом начал выкрикивать:

− Имя того, кого сейчас при вас отпустят на свободу…

Он сделал еще одну паузу, задерживая имя, проверяя, все ли сказал, потому что знал, что мертвый город воскреснет после произнесения имени счастливца и никакие дальнейшие слова слышны быть не могут.

"Все? − беззвучно шепнул себе Федун, − все. Имя!»

И, раскатив букву "м" над молчащим городом, он прокричал:

− Саматов!

в

Тут ему показалось, что солнце, зазвенев, лопнуло над ним и залило ему огнем уши. В этом огне бушевали рев, визги, стоны, хохот и свист.

Федун повернулся и пошел по мосту назад к ступеням, не глядя ни на что, кроме разноцветных шашек настила под ногами, чтобы не оступиться. Он знал, что теперь у него за спиною на помост градом летят бронзовые монеты, финики, что в воющей толпе люди, давя друг друга, лезут на плечи, чтобы увидеть своими глазами чудо − как человек, который уже был в руках смерти, вырвался из этих рук! Как легионеры снимают с него веревки, невольно причиняя ему жгучую боль в вывихнутых на допросе руках, как он, морщась и охая, все же улыбается бессмысленной сумасшедшей улыбкой.

Он знал, что в это же время конвой ведет к боковым ступеням троих со связанными руками, чтобы выводить их на дорогу, ведущую на запад, за город, к Лысой Горе. Лишь оказавшись за помостом, в тылу его, Федун открыл глаза, зная, что он теперь в безопасности − осужденных он видеть уже не мог.

К стону начинавшей утихать толпы примешивались теперь и были различимы пронзительные выкрики глашатаев, повторявших одни на арамейском, другие на греческом языках все то, что прокричал с помоста владелец. Кроме того, до слуха долетел дробный, стрекочущий и приближающийся конский топот и труба, что-то коротко и весело прокричавшая. Этим звукам ответил сверлящий свист мальчишек с кровель домов улицы, выводящей с базара на гипподромскую площадь, и крики "берегись!".

Солдат, одиноко стоявший в очищенном пространстве площади со значком в руке, тревожно взмахнул им, и тогда владелец, легат легиона, секретарь и конвой остановились.

Кавалерийская ала, забирая все шире рыси, вылетела на площадь, чтобы пересечь ее в сторонке, минуя скопище народа, и по переулку под каменной стеной, по которой стлался виноград, кратчайшей дорогой проскакать к Лысой Горе.

Летящий рысью маленький, как мальчик, темный, как мулат, командир алы − сириец, равняясь с Федуном, что-то тонко выкрикнул и выхватил из ножен меч. Злая вороная взмокшая лошадь шарахнулась, поднялась на дыбы. Вбросив меч в ножны, командир ударил плетью лошадь по шее, выровнял ее и поскакал в переулок, переходя в галоп. За ним по три в ряд полетели всадники в туче пыли, запрыгали кончики легких бамбуковых пик, мимо владельца понеслись казавшиеся особо смуглыми под белыми тюрбанами лица с весело оскаленными, сверкающими зубами.

Поднимая до неба пыль, ала ворвалась в переулок, и мимо Федуна последним проскакал солдат с пылающей на солнце трубою за спиной.

Закрываясь от пыли рукой и недовольно морща лицо, Федун двинулся дальше, устремляясь к воротам дворцового сада, а за ним двинулся легат, секретарь и конвой.

Было около десяти часов утра.